О ТЕАТРЕ И ПЕРЕМЕНАХ
– Анатолий Анатольевич, в конце мая будет три года, как художественным руководителем театра стал Миндаугас Карбаускис. «Маяковка» сейчас и «Маяковка» до его прихода, по вашим ощущениям, сильно отличаются?
– Отличается диаметрально, причем по всем параметрам: по репертуарной политике, по качеству спектаклей. Главное, хочу это подчеркнуть, театр сильно поменялся по качеству зрительской аудитории, то есть пошли люди с немного другим отношением к театру: сюда приходят не только развлекаться, как это было еще не так давно. У нас ставили и Достоевского, и Гоголя, но все равно было ощущение, что зритель приходит в театр только для того, чтобы получить свою дозу развлечения, юмора. В общем, отдохнуть за небольшие деньги. Сейчас, как мне кажется, снова возвращается зритель «старой» «Маяковки», то есть люди, которые хотят видеть театр. Хотя я не за то, чтобы театр заставлял о чем-то серьезном глобальном задуматься, поменять свои жизненные позиции. Но качественно зритель, с моей точки зрения, стал другим. И меня это очень радует.
– Вы считаете, что театр не должен заставлять зрителя задуматься о чем-то глобальном?
– Я не очень в это верю. Я понимаю, что юноша или девушка в 14-16 лет, прочитав какую-то хорошую литературу, посмотрев вдумчивый спектакль или фильм, может немного скорректировать свои жизненные позиции. Но взрослого человека вряд ли изменит какое бы то ни было произведение искусства. Тысячи людей ежедневно проходят перед Моной Лизой, но я не думаю, что они кардинально меняются…
Это, как мне кажется, в некотором смысле остатки соцреализма. Я воспитывался в то время, когда прививалась мысль, что искусство, во-первых, должно принадлежать народу, а, во-вторых, должно воспитывать и быть третьим педагогом. Но, думаю, это неверная позиция. Благодаря искусству можно задуматься о чем-то, вспомнить о каких-то важных вещах, о которых забываешь в суете, но измениться, поменять какие-то жизненные принципы – это не реально.
– За время работы с Карбаускисом вы как-то изменились как актер?
– Я изменился только в том плане, что снова стал с интересом ходить на работу. Было время, когда я шел на репетиции, да и на спектакли тоже с большой-большой неохотой. Сейчас в большинстве случаев я иду в театр если не с радостью, то уж точно без идиосинкразии.
– Вы сказали, «в большинстве случаев». Получается, все-таки иногда вы без удовольствия выходите на сцену?
– Театр – такая же работа, как и любая другая. Я никогда в жизни не поверю, что человек, как бы он ни любил свою профессию, каждое утро с песнями и плясками отправляется на работу. Бывают разные настроение, состояние здоровья, жизненные ситуации и прочее. Это идиотизм – до такой степени любить свою работу, что, приходя туда, быть счастливым ежедневно. Ежедневно счастлив только клинический идиот.
– С годами ваше отношение к театру, к актерской профессии, к себе в этой профессии как-то изменилось?
– Конечно, я меняюсь, развиваюсь. И в профессиональном плане тоже. Театр, как бы много лет я в нем ни работал, все еще продолжает чем-то удивлять и радовать. Профессия сама по себе предполагает некую наивность и если не детское восприятие мира, то какое-то наиболее приближенное к этому естественное и непосредственное восприятие. Поэтому какое-то развитие идет, но в какую именно сторону – сложно сказать. Наверное, это виднее со стороны. В конце концов, каждые семь лет клетки в организме обновляются, поэтому мы и меняемся. И театр меняется. Вот, время от времени ремонт делают… Но я не могу сказать, что, мол, за тридцать лет работы в театре я понял, что это, я понял себя, я понял профессию! Да ничего подобного! И не надо, возможно, понимать эту профессию до конца. Поймешь до конца – станет неинтересно, скучно.
– А не искажает ли это чистое непосредственное восприятие приобретенный жизненный опыт, который априори не может быть только положительным?
– Работа над ролью и основывается на личном опыте. Я никогда не верил и не поверю уже во все эти «вхождения в образ», «полное погружение» и прочее. Это тоже шизофрения. Чем богаче жизненный опыт актера, чем богаче его внутренний мир, чем активнее работает его мозг, тем интереснее на него смотреть, тем интереснее он как личность. Прошли те времена, когда даже самый тупой актер, обладая только определенной харизмой и обаянием, мог завораживать зрителей. Сейчас зритель другой, сейчас ему уже не хватит тупой харизмы. Актер, на мой взгляд, должен быть если не интеллектуалом высокого уровня, то уж по крайней мере образованным, начитанным и эрудированным человеком. Тогда он будет интересен. А если персонаж категорически разнится со мной в каком-то внутреннем плане, тем интереснее найти в себе какие-то черты этого персонажа. Может, просто подольше придется повозиться. В любом случае, чем богаче личность актера, тем больше у него возможностей для поиска внутри себя вот этих соответствий персонажу, которого он играет.
О РОЛЯХ И МАСКАХ
– В интервью вы говорили, что вам нравится играть разноплановые роли. Вам интересно примерять разные маски или вы таким образом испытываете себя, действуете на преодоление, мол, смогу или нет?
– Разноплановые роли нравятся всем артистам. Вряд ли вы найдете актера, который скажет, дескать, я люблю играть Бабу-Ягу или героев-любовников и только. Понятие амплуа в современном театре несколько размыто, но, тем не менее, оно существует. И, как мне кажется, чем дальше от своего привычного амплуа актер пытается существовать, тем ему интереснее. И дело не в масках, которые на себя примеряешь. Дело в том, как в себе отыскать те самые, не свойственные тебе с первого взгляда проявления, присущие персонажу. Причем чем сложнее эти «поиски», тем интереснее. Но бывает и наоборот. Бывает полное несовпадение.
– Актерам, разумеется, интересно выступать в разных образах. Но режиссеры, как правило, предпочитают видеть их в одних и тех же амплуа, вы согласны?
– Конечно, это сильно облегчает работу. Так проще и режиссеру, и актеру. Режиссер знает диапазон заразительности актера, в котором его и использует. Актер знает свой диапазон заразительности и эксплуатирует его на полную железку. Но это, правда, скорее, применимо к телевидению и кинематографу.
– Меньше рисков?
– Даже не рисков меньше, а меньше затрат. Сейчас все упирается в финансовую сторону вопроса, поэтому, когда на четыре серии дается семь съемочных дней, то возиться с актером, переучивать его, перекраивать, подстраивать под персонаж никто не будет. На это нет ни времени, ни средств. Поэтому, разумеется, существует, к глубокому моему сожалению, система типажей. Посмотрите на телевизионные работы: девяносто восемь процентов актеров играет одноплановых персонажей. И я в том числе. Я крайне редко в кинематографе и телевидении выбиваюсь из своего привычного типажного состояния. Мне просто не предлагают играть Бабу-Ягу. А я бы сыграл ее с удовольствием.
– То есть вы, грубо говоря, реализуете себя в актерском плане преимущественно в театре?
– Театр и есть самореализация, воплощение собственных замыслов, размышлений по поводу профессии. В кинематографе это происходит, но крайне редко.
– А в плане ролей у вас есть какие-то табу? Условно говоря, вы никогда не согласитесь выйти на сцену в женском наряде…
– Нет, таких табу у меня нет. Хотя, возможно, со временем они и появятся. Разве что для меня существуют возрастные ограничения. Например, читаю я сценарий. Там есть, условно говоря, персонаж Иван, которому 32 года, а его возлюбленной Ксении – 25 лет. Вот это для меня уже табу. Потому что мне играть такие роли уже неприлично, некорректно.
– Для вас важно быть главным персонажем или это не имеет принципиального значения?
– Это опять же зависит от того, где играть. В театре все зависит от драматургии и моего интереса к этой драматургии. Если это будет не главная, но очень интересная для меня работа, я, разумеется, соглашусь. В кинематографе все снова возвращается к финансовой стороне вопроса. Я могу согласиться играть далеко не главную роль просто для того, чтобы заработать себе на жизнь.
– А насколько для вас важно то, как вас воспринимает зритель? Не в смысле – нравится, не нравится, а то, какие эмоции вы вызываете у людей.
– Безусловно, меня очень интересует, какое впечатление на зрителя производит спектакль, в котором я играю. Но это опять же на таком упрощенном уровне – нравится, не нравится. То есть увлекает ли спектакль, интересен ли он зрителю или люди засыпают и в антракте уходят. Конечно, меня интересует результат, я же работаю для публики. А зрительское восприятие, зрительская оценка и есть результат.
О ЗАКОНАХ И ЗАПРЕТАХ
– Анатолий Анатольевич , как вы считаете, зритель уполномочен каким-то образом влиять на творческий процесс, пытаясь что-то запретить художнику, скорректировать его замысел? Где та грань, которую зритель не должен переступать?
– Зритель априори не может вмешиваться в творческий процесс. Он может принимать или не принимать творчество какого-то режиссера, ходить на тот или иной спектакль или не ходить, покупать билеты или нет. Но зритель, который купил билет только для того, чтобы устроить на спектакле скандал, не здоровый человек. Это как с телевидением. Не хочешь смотреть какую-то передачу – переключи канал. Если не нравится творчество того или иного человека – не ходи и не смотри. На мой взгляд, это своего рода селф пиар, который хорош в любом проявлении. Написали в газете, показали по телевидению, и в каком бы контексте ты там ни находился, это уже хорошо, ты уже чем-то прославился. А это так мелко, так гнусно…
– Тем не менее, различные православные активисты или поборники нравственности, являющиеся, по сути, обычными зрителями, в своих попытках что-то запретить переносят свое недовольство на другой уровень…
– Я понимаю, о чем вы говорите… Был принят закон о запрете гей-пропаганды, об оскорблении чувств верующих. Если то или иное произведение действительно попадает под эти законы, пожалуйста, запрещайте. Но это не зритель должен решать. Выводы должен делать, очевидно, какой-то юридический орган, посмотрев спектакль, картину, прочитав книгу. Но все это очень темная и тонкая вещь, честно говоря. Один верующий оскорбится, а другому наплевать, потому что его веру не поколебать никаким спектаклем.
– А вам не кажется, что все эти законы, запреты – это попытки контролировать еще больше сфер нашей жизни?
– Дело в том, что сделать это уже не получится, поскольку если власти попытаются вернуть тотальный контроль, который существовал в нашей стране, то, наверняка, дойдет до какого-то социального взрыва. Это нереально уже сделать. Все повернуть назад невозможно. Эти попытки будут происходить, разумеется, но ничего не получится. Нельзя контролировать творца. Кроме того, если сейчас творец поймет, что под колпаком, он просто сядет в самолет и улетит в другую страну и творить будет там. И страна, которая уже лишилась половины мозгов, лишится оставшихся умов.
– Вы предпочитаете просто быть в курсе происходящих событий или вам все-таки хотелось бы как-то влиять на них?
– Я пассивный патриот, поскольку не верю в то, что могу повлиять на происходящие события. Уже предвижу всякие возгласы, дескать, если никто не будет верить, что может повлиять, ничего не изменится! А я вот не верю. Даже если нас соберется 200 тыс. человек и в очередной раз выйдет на Болотную площадь ничего не изменится. Потому что, на мой взгляд, все эти правозащитные движения, люди, поддерживающие глупых девочек, танцующих в храме, – это все селф пиар. Тем более, как я считаю, художник должен быть аполитичным. Он не должен ввязываться в эти свары, если ему есть чем заняться. Конечно, многие художники идут в политику. Но, наверное, если они это делают, не все у них благополучно складывается с творчеством.
– Но согласитесь, сложно жить, не замечая влияния политики. И это априори сказывается на творчестве. И действие многих произведений, не политических, все равно развивается на фоне политических событий, все равно идет некий анализ происходящего…
– Разумеется, время, в котором мы живем, на нас влияет. Не может человек находиться в коконе, когда его нисколько не затрагивает все окружающее. Но я за то, чтобы минимизировать вот это негативное влияние. Потому что для меня любая политика – хорошая или плохая – это негатив. Поэтому я не касаюсь ее. Мне это неинтересно. Мне есть чем заняться.